В свой 50-ний юбилей я напилась в одиночестве и крикнула сыну в лицо: «Лучше бы я тебя в роддоме оставила»

— За тебя, Ир. Пятьдесят.

Я чокнулась сама с собой. С отражением в темном окне кухни. На столе — початая бутылка «Кагора», — на четверть пустая, — тарелка с солеными огурцами, кусок сыра «Российский», нарезка. Одна вилка. Одна тарелка. Один стул.

Второй стул был занят. На нем стояла инвалидная коляска. В ней сидел мой сын.

Двадцать восемь лет. Родовая травма, гипоксия — тяжёлая форма. Не ходит с рождения. Правая рука работает процентов на тридцать — может держать ложку с толстой ручкой. Левая — почти нет. Голову держит. Говорит. С трудом. Половину слов проглатывает, — я его понимаю, потому что слушаю уже двадцать восемь лет. Чужой человек ничего не поймёт.

Умный. Вот что обидно. Он умный. Он читает — ему подобрали крепление для планшета на коляске, он водит глазами по строчкам, перелистывает страницы лбом — специальная кнопка. Он сидит в интернете. У него друзья в чате — таких же ребят человек шесть, они переписываются каждый день. Он смотрит футбол — болеет за «Зенит», хотя мы там никогда не были. Он мечтает — он мне это сказал лет в двадцать, — увидеть море. Настоящее. Не по телевизору.

Мы никуда не ездили. Никогда. За двадцать восемь лет.

Двадцать восемь лет назад его отец, — Игорь, — один раз сходил в реанимацию для новорожденных. Посмотрел. Вышел в коридор. Сел на банкетку. Сказал:

— Ир. Я так не могу. Прости.

И ушел. Буквально. Через две недели забрал вещи из квартиры, — я лежала с сыном в неврологии, — оставил на столе записку и десять тысяч рублей. Больше я его не видела. Алиментов не получила ни рубля. Потом он уехал в Германию и там осел.

Мать моя помогала первые пять лет. Потом у нее отказали ноги. Потом ее не стало. Отец мой пил и ушел раньше. Сестра одна — в Новосибирске — приезжала два раза за двадцать восемь лет.

Всё. Одна.

За это время у меня было три работы. Все на дому. Шитье на заказ — я шила на машинке «Джаноме» в углу зала, — потом набор текстов, потом сборка простеньких сайтов на конструкторе. Копейки. Пенсия по уходу, пособие на него — вот и весь бюджет. Помощь от государства — коляска раз в четыре года, памперсы, лекарства — да, это всё есть. Спасибо. Но всё остальное — на мне.

Я двадцать восемь лет вставала в шесть. Умывала. Кормила. Массаж. Гимнастика. Обед. Пересаживала. Мыла. Стирала. Ночью — три раза — переворачивала, чтобы не было пролежней.

У меня нет спины. У меня нет коленей. У меня нет ни одной подруги, с которой я хотя бы раз просто выпила бы кофе в кафе. Мне пятьдесят. Волосы седые — я их не крашу, — некогда и не для кого. Джинсы на мне те же, что и пять лет назад. Кофта та же.

Сегодня, — сегодня был мой юбилей. Соседка Валя утром принесла торт «Прага» из «Пятёрочки», обняла меня, сказала: «Ир, держись», — и убежала к своим. Из родни никто не позвонил. Сестра — открытку в «Ватсапе», — картинку с розами. Всё.

Я села на кухне в семь вечера. Он был в зале, — что-то смотрел на планшете. Я налила себе первую. Потом вторую. Потом третью. Потом мне показалось, что я его унесу к столу.

Я его подкатила. Поставила напротив.

— Смотри, сынок. Пятьдесят.

Он мне что-то промычал. Я не поняла.

— Что? Что ты сказал?

— По-здрав-ляю, мам.

— Спасибо, сынок. Спасибо.

Я налила себе четвертую. И тут меня понесло.

Двадцать восемь лет во мне копилось. Не на него. Никогда на него. На весь мир. На Игоря. На мать, которая ушла. На государство. На соседей, которые проходили мимо и отворачивались. На молодых женщин на площадке, которые катались с детскими колясками и с жалостью смотрели на нашу коляску — не такую, как у них. На мужчин, которые подходили ко мне в тридцать, в тридцать пять — узнавали, что у меня «такой» ребёнок, — и исчезали.

И сегодня меня прорвало.

— А знаешь что, сынок.

— Знаешь, что я тебе скажу. По-честному. Мне пятьдесят, имею право.

— Мам.

— Молчи. Молчи, я сама скажу. Лучше бы, — лучше бы я тебя тогда в роддоме оставила. Слышишь? Мне тогда врач предлагал. Он сказал: «Мамочка, подумайте, вам двадцать два, вы себе жизнь ломаете». Я не послушалась. А надо было. Ты у меня все отнял. Молодость. Силу. Мужа. Работу. Море, — я ни разу не была в море, — ты это понимаешь или нет? Ни разу. Мне пятьдесят, и я ни разу в жизни не была в море. Из-за тебя. Из-за тебя я никто. Я — никто, слышишь.

Он опустил голову. Медленно. Подбородок к груди. У него по щеке потекла — даже не слеза, — а как у маленьких детей, — крупная дрожащая капля. Он не издал ни звука. Он не мог издать ни звука — у него не получалось, — он только беззвучно тряс плечами.

Я это видела. Я это видела и продолжала говорить. Я, б…, не могла остановиться.

— Что ты плачешь. Что ты плачешь. Ты хоть раз подумал обо мне за двадцать восемь лет? Хоть раз? Ты только требуешь. Пить. Есть. Пересади. Помой. Переверни. А я? А я — что?

Он ничего не мог сказать.

Я встала. Меня качнуло. Я закрыла бутылку. Пошла в спальню. Легла в одежде. Свет не выключила. Уснула через минуту.

Мне снилось что-то мутное, — не помню.

Проснулась я от того, что мне в грудь вбили кол.

Двадцать шесть минут третьего, — потом я посмотрела на часы. Боль — такая, что я в первую секунду не поняла, что это боль. Как будто кто-то воткнул в грудную клетку с левой стороны что-то раскаленное и поворачивает.

Я попыталась вздохнуть. Не получилось. Воздух вошел на треть.

Левая рука отнялась. Заломило челюсть — снизу, слева.

Я все поняла. Я двадцать восемь лет общаюсь с врачами — я всё поняла.

Телефон на тумбочке. «Редми», старый, в тёмном чехле. Я потянулась к нему. Не дотянулась сантиметров на тридцать.

Я скатилась с кровати. С грохотом. На бок. Приложилась плечом об пол. Ковёр. Пахло пылью.

Тянусь. Не достаю. Не могу подняться. Ноги — как ватные. Левая рука совсем не работает.

Я попыталась крикнуть. Из горла вырвался хрип. Ни звука. Только сипение.

Он в соседней комнате. Он в коляске. Коляска у стены. Он не сможет. Он никогда не мог. Он ни разу в жизни не встал с коляски сам. Ни разу.

Я хрипела, уткнувшись в пол. Я хрипела и думала: вот и всё. Вот. Тебе. Юбилей. Умрешь на полу в тапочках, в кофте, — а он завтра до утра будет один в коляске, — а потом еще день, — а потом соседка Валя постучит, услышит — и…

И тут я услышала.

Скрип. Из зала. Тот самый скрип его коляски — я узнаю его с закрытыми глазами уже двадцать восемь лет.

Потом — глухой стук. Тело упало.

Он свалился с коляски. Он свалился с коляски на пол.

Я захрипела громче. Он услышал.

Я услышала, как он ползет.

Он полз. По коридору. По линолеуму. Я слышала, как его ладони — не работающие, скрюченные — шлепали по полу. Как он мычал сквозь зубы — от напряжения. Как он подтягивал ноги — ноги, которые никогда его не слушались.

Пять метров коридора. Для меня это три шага. Для него — целая вечность.

Он полз минуты четыре. Или пять. Я не знаю. Я лежала в спальне, хрипела и слушала, как он подбирается. Локти, — потом он мне показал, — ободрал в кровь. Колени — тоже. Джинсы — треники — на коленях промокли, я потом стирала.

Он вполз в спальню.

Я видела его снизу, с пола. Он был красный, весь мокрый, — с него катился пот, — волосы прилипли ко лбу. Он дышал ртом, — со свистом. Он посмотрел на меня, и в этом взгляде не было ни капли обиды. Ничего из того, что я наговорила ему вечером. Только «мама».

Он подполз к тумбочке. Приподнялся на здоровой правой руке. Ткнул головой в тумбочку. Телефон качнулся. Не упал.

Он ткнул еще раз. Телефон упал. Прямо мне под нос.

Он сполз на пол рядом со мной. Пальцы у него свело судорогой, — они не разгибались. Он тыкал в экран костяшкой указательного пальца. Промахивался. Мычал. Тыкнул еще раз.

Экран разблокировался. Он нашел иконку вызова. Пальцем — не знаю как, до сих пор не понимаю как — набрал 112.

Гудки. Женский голос:

— Служба спасения.

Он замычал.

— Алло. Алло, вы меня слышите?

Он мычал. Он мычал в трубку и не мог ничего сказать. У него не было слов, а если и были, то оператор их бы не поняла.

Я собрала последние силы. Я подтянула лицо к телефону — сантиметров на двадцать.

— Женщина. Инфаркт. Адрес…

Я успела назвать улицу и дом. Квартиру не успела. Меня отпустило — я перестала слышать.

Очнулась я от того, что мне надевали маску. Скорая. Двое парней. Один считал пульс.

— Ирина Николаевна, вы меня слышите? Не двигайтесь. Мы вас сейчас отвезём.

— Сын.

— Что с сыном.

— Мой сын. Тут. На полу. Он.

Один из парней посмотрел вниз. Увидел его. Присел.

— Так. Он в порядке. Живой. Он нас и вызвал?

Я кивнула.

— Мужик, ты — герой. Ты реально герой.

Меня положили на носилки. Мимо него — он лежал на полу, сжавшись, с открытыми глазами, — смотрел на меня. Локти в крови. Колени в крови.

Меня понесли. Я схватилась за руку санитара. У меня уже не было голоса — только хрип. Но я кричала этим хрипом. Кричала в потолок, кричала, чтобы он услышал:

— Прости меня, сынок. Прости меня, зайчик. Ты моя жизнь. Ты моя жизнь. Слышишь? Ты моя жизнь.

Он услышал. Он потом мне сказал — через два дня, в больнице, когда его ко мне привезла соседка Валя. Он сказал мне одно слово — с трудом, как всегда, — но чётко:

— Слы-шал.

Стент мне поставили. Живу.

Сейчас он лежит в соседней комнате. Спит. У него локти все еще в бинтах — заживает медленно, — и колени тоже.

Соседка Валя переехала к нам. Сама. Пришла на третий день после больницы — с чемоданом. Сказала:

— Ир. Я одна, ты одна. Хватит с вас. Я к вам.

Она с ним днём, — пока я хожу на реабилитацию через день, — врачи сказали, обязательно.

Летом мы едем на море. В Анапу. Билеты уже куплены. Три штуки. Я, он и Валя. Специальный номер — с пандусом.

Он увидит море.

Впервые.

В двадцать восемь.

Оцените статью
В свой 50-ний юбилей я напилась в одиночестве и крикнула сыну в лицо: «Лучше бы я тебя в роддоме оставила»
— Ты что забыла, на чьей шее сидишь?! — орал муж на жену при гостях, а услышав ответ, чуть не поперхнулся